— У меня нет любовника.
Это должно было сбить давление. Но не сбило. Наоборот. Это добило.
Я сделал шаг — один — и пальцы сами нашли ее волосы, вцепились, не дергая, не ломая, но удерживая, заставляя смотреть.
Она прижалась пальцами к моей рубашке, будто искала опору, и от этого внутри у меня все перекосило.
— Ты с ним заодно? С Хирургом? — шепотом, почти не дыша, так, как спрашивают перед тем, как перестать быть собой навсегда.
— Мне больно. Отпусти, — прошипела она, и голос дрожал.
Я не сжал сильнее. Я наоборот ослабил хватку — чтобы услышать.
Мы стояли так близко, что ее дыхание касалось моей шеи, и раньше это было домом, а теперь — как чужая кожа на моей. Тошнота и любовь, перемешанные в один смертельный коктейль.
— Ответь.
Она сглотнула, вздохнула, закрыла глаза на секунду, как перед прыжком.
— Чтобы не врать тебе… я не стану ничего отвечать.
И все. Как спусковой крючок. Как будто лампочка лопнула в темноте. Мир просто провалился. Не было звука, не было воздуха. Только пустота.
Я отпустил ее так резко, что она качнулась чуть, но устояла. Отступил два шага, и смотрел уже не на нее — на чужую. На женщину, которую я, оказывается, не знаю.
Отвращение — это слабое слово. Это было похоже на вкус крови, когда куснул себя до кожи.
— Не могу. Не могу, блядь, поверить, что ты помогаешь тому, кто убил Шурку… — хрип. Ненависть к себе. К ней. К жизни. Ко всем.
Она не заплакала. Только руки в кулаки — пальцы побелели. И молчание. Глухое, как могила.
— Вот кому были эти судочки… — сказал я почти себе, тихо, как признание. — Еда. Для них.
Я резко поднял руку — и она вздрогнула, зажмурилась, закрылась ладонями, будто ждала удара…
А я врезал кулаком в стену рядом, штукатурка осыпалась, звук рванул по квартире, как выстрел.
— ТЫ ПОНИМАЕШЬ, ЧТО ДЕЛАЕШЬ!? — голос сорвался, сорвался на кровь, на слабость, на ту бешеную боль, которая делает мужчину или зверем, или пустым.
Она подняла глаза. Влажные — но без слез. Нижняя губа дрожит, но в глазах… не злость. Не страх. Что-то поганое, тихое — признание без слов.
Хуже измены. В сто раз хуже.
Внутри меня все рвалось, будто сердце кто‑то режет тупым ножом изнутри.
Я наклонился ближе, дыша тяжело, голос уже сорванный, почти мертвый:
— Ты помогла им убить его?
Она вздрогнула. В груди у нее дернулось. И я поднял взгляд в ее глаза — и не смог прочитать. Там было все. И ничего. Лабиринт. Туман. Разлом.
И именно это было страшнее любого ответа.
Она вздохнула — дрожаще, неровно, как будто в груди у нее кто-то натянул струну и сейчас водил по ней лезвием. Быстро моргала, не по-женски, не театрально, а по-настоящему, по-больно, по-честному, как человек, который всеми силами пытается не заплакать, не рассыпаться, не дать себе слабину, потому что если даст — все. Конец. И тогда она заговорила. Хрипло, с тяжелым выдохом, будто каждое слово — это царапина на горле, но голос был при этом твердый, собранный, чертово решительный.
— Какая же короткая и жалкая… история любви у нас с тобой, Леш.
Не крик. Не обвинение. Не истерика. Просто факт. Констатация. Как диагноз, когда ты сидишь в кабинете врача, а тебе говорят: «Почки сдохли. Месяц, максимум».
Мне этого хватило. Я не услышал «нет». Не услышал: «ты не прав». Не услышал: «ты с ума сошел», «это бред», «какой Андрей», «какая смерть». Я не услышал ничего, что ломает сомнение. А значит — услышал все. Это молчание било громче крика. Это молчание поставило точку, жирную, кровавую, как пуля в лоб. Я сделал шаг назад, гулко, как в пустом храме. Руки сами поднялись к лицу — тяжелые, как камни, провел ими по коже, как будто пытался стереть с себя все это, очиститься. Еще шаг — и спина уперлась в стену. Холодную. Слишком реальную. В ней было больше правды, чем в той женщине, что стояла передо мной.
— Просто скажи мне… — усталость в голосе била слаще боли, потому что за ней шел яд. — Просто скажи мне, что ты в этом не замешана. Что это не ты встречалась с Андреем у гаражей несколько дней назад. Что не ты замешана в смерти Шурки. Что ты — это ты, черт возьми. Что ты — моя Катя. Моя жена. — я говорил тихо, но каждое слово было как порез, как рвущаяся нить.
Я смотрел ей в глаза, в самые их глубины, туда, где раньше было море, было солнце, были наши воспоминания. А теперь — только пустота. Или ад. Она молчала. Просто молчала. А я сгорал.
— Ты ведь сказала бы мне, если бы он угрожал тебе… — не знаю, спросил ли я, или уже бредил. Как будто хватался за соломинку, которую сам же и поджег.
— Если бы он угрожал мне… я бы сказала тебе, — ответила она. Тихо. Честно. Без капли лжи. И это было страшнее всего.