Он ничего не ответил. Только чуть качнул головой, как будто собирался, но не стал. Тогда Серый шагнул ближе, развел ладони, мирно, но с усталостью в глазах:
— Послушай. Никто ни в чем не обвиняет Катю. Просто для себя подумай… куда она может ходить. Если решишь, что это лишнее — окей. Мы не будем тебя уговаривать. Мы всегда за тебя. Брат.
Я обернулся к коридору. К двери в комнату. К ней. И на секунду мне показалось, что она все слышала. И я ощутил — как меня выворачивает. Как нутро скребется изнутри, как будто я проглотил наждачку. Я повернулся к пацанам, медленно, и сказал почти беззвучно, но с таким ядом, что воздух сгустился:
— Никто не обвиняет. Всего-то подозреваете ее в чертовом соучастии убийства Шурки. Красавцы. Валите.
Я распахнул дверь. Пальцы дрожали. Сжатые кулаки гудели от злости, от обиды, от дикого желания разнести все к чертям. Костя хотел что-то сказать. Я видел, как у него губы дернулись, как будто он уже выдохнул слова, но не решился. И тогда Серый положил ему руку на плечо.
— Пошли. Ему надо выдохнуться.
Они вышли. Не спорили. Не качали права. Просто ушли. А я захлопнул за ними дверь так, что в проеме осыпалась пыль. Потом стоял. Долго. В темноте. Лбом к двери. И внутри горело так, как будто кто-то разлил бензин прямо по моим венам.
— Все хорошо?
Голос — тихий, почти простуженный, но для меня он прозвучал, как будто по коридору прошелся разряд тока. Я обернулся резко, будто на щелчок затвора, сердце дернулось — как на выстрел — и тут же успокоилось. В дверях спальни, прислонившись плечом к косяку, стояла она. Моя. В моей длинной белой футболке, в которой она выглядела не как женщина, а как дыхание между двумя боями. Волосы растрепаны, глаза сонные. По‑домашнему. Я медленно подошел к ней, шаг за шагом. Поднял руки, взял ее лицо в ладони, мягко, как если бы касался иконы, а не живого человека, прижал к ее лбу свой, вдыхая ее тепло, ее воздух, ее жизнь, которую я вечно путаю с выживанием.
— Да, да… — выдохнул я, чувствуя, как затихаю, как становлюсь тише, спокойнее, просто от того, что она рядом.
— Леша спит? — спросил, устало, голос охрип, как после долгого крика в подушку.
— Да… у него была температура, я не повела в садик. Ходила за лекарствами к Анастасии Сергеевне, из группы.
Я кивнул, прикрыл глаза, выдохнул ей в щеку, от этой тупой, бесформенной злости, что все еще крутилась где-то в затылке, в висках.
Не то чтобы я верил словам Влада, не то чтобы у меня были подозрения, я просто убедился — у меня все под контролем. Я ее знаю. Я вижу. Чувствую. Это моя женщина. И никто, ни один ублюдок, даже самый хитрый, не сунется к ней, не сделает из нее что-то грязное. Не Катю. Не мою. Я поцеловал ее в висок, нежно, потом в щеку, в скулы, горячие, чуть натянутые. Она издала тихий вздох, положила руки мне на шею и обвила ими, встав на носочки, чтобы дотянуться. Футболка приподнялась, заскользила вверх по бедрам, и я увидел край красных трусиков. Внутри все полыхнуло. В одно мгновение я перестал думать о Владе, о Хирурге, о смерти — осталась только она, ее запах, ее дыхание, ее кожа, и мое бешеное желание забыться в ней, спрятаться от всего, что уже не отмыть. Я медленно опустил руки, обвел пальцами ее талию, сжал ее бедра, чуть сильнее, чем надо. Она дрогнула, выдохнула мне в ухо, прижалась крепче, и если бы сейчас рухнул весь этот сраный город, я бы стоял на его обломках с ней в руках. И мне было бы похуй на все.
Я стал твердым. В прямом, в самом животном смысле этого слова. Одной рукой — резко поймал ее лицо, развернул его к себе, крепко. Она не отпрянула — наоборот, дыхание сбилось, губы приоткрылись, зрачки расширились. Я впился в ее рот так, будто возвращал долг за все ночи, когда приходилось молчать, когда нельзя было — с языком, с хрипом в горле, с нарастающим ритмом, как если бы я пил из нее воздух, как будто она — это кислород, а я тону. Вторая моя рука опустилась вниз. Я сжал ее зад, грубо, жадно, вжал ее в себя, заставляя прочувствовать через тонкую ткань, каким твердым она сделала мой член.
Она застонала в поцелуй, обхватила меня крепче, выгнулась, прижалась.
— Мам.
Голос из спальни пронзил нас, как выстрел в упор. Катя дернулась, оторвалась от меня так резко, словно я был раскаленным утюгом, оттолкнула — инстинктивно, машинально, как будто застыдилась, как будто вспомнила, что у нас другая жизнь, не та, где можно потерять берега и трахаться в прихожей, забыв, что за стеной детская. Я рассмеялся в себя, глухо, ухмыльнулся, потому что в этой ее панике, в этой виноватой, спешной прерывистости было что-то до боли знакомое. Будто мы снова в школе, в восемнадцать лет, я как ученик а она моя учительница.