Три — просить о помощи. Кого? Фатиму? Она предана ему. Охрану? Тем более. Полицию? Он сказал что они куплены.
Четыре — ждать. Наблюдать. Изучать. Искать слабости. Играть в покорную. Притворяться сломленной. А самой готовить побег.
Последний вариант самый реалистичный.
Хорошо.
Тогда так и буду действовать.
Буду смирной. Тихой. Послушной.
А сама буду смотреть, запоминать, искать выход.
Потому что он обязательно есть.
Всегда есть выход.
Даже из ада.
Стук в дверь выдёргивает меня из мыслей.
Ключ поворачивается, дверь открывается, входит Фатима с подносом, на котором дымится тарелка супа, кусок мяса, хлеб, чай в красивой чашке.
— Ужин, — ставит поднос на столик. — Ешь. Горячее.
— Спасибо, — машинально говорю я, и удивляюсь что ещё способна на вежливость.
Фатима смотрит на меня оценивающе:
— Душ приняла. Оделась. Спокойнее стала. — Кивает. — Хорошо. Значит не совсем сломалась. Есть ещё порох в пороховницах.
— А должна была сломаться? — спрашиваю я тихо.
— Многие ломаются в первый день, — пожимает плечами Фатима. — Ревут, бьются в истерике, отказываются есть, пытаются убить себя. — Смотрит в глаза. — Ты держишься. Молодец.
— Почему вы мне это говорите? — не понимаю я. — Вы же на его стороне.
Фатима останавливается в дверях, оборачивается:
— Я ни на чьей стороне, девочка. Я просто живу. Делаю свою работу. Выживаю в этом мире как могу. — Пауза. — Как и ты теперь.
Уходит.
Щёлк — дверь заперта снова.
Смотрю на поднос.
Еда пахнет вкусно — суп наваристый, мясо с травами и специями, хлеб свежий.
Желудок предательски урчит — не ела с завтрака, а было это в другой жизни, в той где папа был жив, а я свободна.
Надо есть.
Фатима права.
Силы понадобятся.
Ем медленно, методично, не чувствуя вкуса, просто заталкивая еду в рот, прожёвывая, глотая, потому что это необходимость, программа выживания.
Допиваю чай — сладкий, горячий.
Ставлю поднос обратно.
Ложусь на кровать, натягиваю одеяло, и оно мягкое, лёгкое, тёплое, и я ненавижу себя за то что мне комфортно, за то что тело расслабляется несмотря ни на что.
Закрываю глаза.
Думаю о маме.
Она умерла когда мне было шестнадцать — рак сожрал её изнутри за три месяца, быстро, жестоко, беспощадно, — и последнее что она сказала: «Будь сильной, солнышко. Что бы ни случилось — будь сильной».
Мам, я не знаю как быть сильной в этом аду. Научи меня. Но мёртвые не отвечают. Они просто молчат. И в этом молчании я проваливаюсь в сон — тяжёлый, беспокойный, полный кошмаров.
А утром проснусь в новой реальности. В золотой клетке. С хищником за дверью.
Глава 4
Есть особая жестокость в том, чтобы проснуться в шёлковых простынях и на секунду забыть где ты, кто ты, что с тобой случилось — эта секунда блаженного неведения, когда мозг ещё спит и не успел загрузить вчерашний кошмар, длится ровно до того момента, пока ты не открываешь глаза и не видишь чужой потолок, чужие стены, чужое окно с решётками, и тогда реальность обрушивается на тебя как лавина, погребая под собой последние крохи надежды что всё это был просто страшный сон.
Я открываю глаза.
И помню.
Всё.
Папа мёртвый, его синее лицо и вытаращенные глаза, письмо дрожащим почерком, чёрные глаза Рустама, который забрал меня как вещь, дорога под дождём, этот дом-крепость, комната-клетка, запертая дверь.
Тошнота поднимается волной из желудка в горло, и я едва успеваю перевернуться на бок, свеситься с кровати, но рвать нечем — желудок пуст, выходит только жёлчь, горькая, обжигающая, и я давлюсь, кашляю, задыхаюсь, и слёзы текут сами собой, не от боли, а от безысходности, от того что это не сон, это реальность, и мне придётся жить в ней.
Вытираю рот дрожащей рукой, сажусь на краю кровати, и всё тело ломит, как после долгой болезни — кости ноют, мышцы натянуты как струны, голова раскалывается, словно кто-то вбивает гвозди в череп изнутри.