— Саша... он... он умер, — шепчу я, хрипло, как будто сам не верю в это до сих пор, как будто только сейчас позволяю себе сказать это вслух. Она замирает. Я чувствую, как начинает дышать чаще, как колотится ее сердце, как дрожит грудь, как сжимается горло. И я ломаюсь. Сначала тихо, едва-едва, но потом все сильнее. Плач приходит не как истерика, а как катастрофа. Молча, без всхлипов, но с таким давлением, будто душу выжимают через глаза. Я просовываю руки ей за спину, притягиваю ее к себе, сажаю на себя, обнимаю так, как будто если отпущу — она исчезнет, как все остальное. А она обнимает в ответ — крепко, сильно, до боли. И мы сидим, сжавшись в один узел из боли, слез, тяжелого дыхания, и молчим. Плачем. Почти беззвучно. Просто течем. Я не знал, что она останется. Что не уйдет. Что будет со мной, даже когда я на дне. Я не ждал этого. Я ждал всего, чего угодно — криков, упреков, страха, брезгливости. Но не этого. А это оказалось именно тем, чего мне не хватало. Без слов. Просто быть. Просто остаться. Просто не дать мне умереть.
Она сидит на мне, теплая, дрожащая, и теперь смотрит в глаза — снизу вверх, как будто я — хоть что-то еще держу на своих плечах, хотя сам давно еле стою. У нее красные глаза, по щекам — высохшие дорожки, нос блестит, губы чуть приоткрыты, нижняя дрожит. Она медленно перебирает мои волосы, мягко, осторожно, как будто трогает оголенный нерв, как будто боится, что я рассыплюсь, если она дернет слишком резко.
— Мне так жаль, — хрипло говорит она, и голос ее будто проходит сквозь меня, застревает где-то в грудине и остается там — эхом, тяжелым, безысходным. Я смотрю на нее — близко, слабо прищурив глаза, будто сквозь воду.
Она рядом. Здесь. Я медленно тянусь вперед, не спеша, как будто боясь спугнуть, кладу два пальца под ее подбородок, чувствую, как она замирает, смотрит в мои глаза. Я притягиваю ее ближе, на сантиметр, на два, вдыхаю ее запах — домашний, живой, как будто мы не сидим среди боли и страха, а просто дома, и никто не умирал. Прижимаюсь к ее губам медленно — сначала легко, осторожно, как будто проверяю, не развалится ли она подо мной, а потом — глубже, сильнее, с хрипом, с болью, с тоской, с желанием. Ее губы влажные, мягкие, чуть солоноватые от слез, и я теряюсь в этом поцелуе, как будто в нем можно утопить все: и похороны, и крики, и братскую могилу внутри себя. Мои руки заходят ей в волосы, мягко, но с настойчивостью, будто мне нужно держаться за нее, чтоб не провалиться под землю. Я вплетаюсь в каждую прядь, тяну чуть сильнее, притягиваю к себе, прижимаю, впечатываю в себя, как будто только ее тепло может склеить меня обратно. Она поддается, ее дыхание срывается, губы дрожат, грудь прижимается к моей, и в этом нет ни секса, ни похоти, только чистая, звериная потребность быть рядом, быть живыми, хоть на секунду. Я медленно отстраняюсь, не открывая глаз, оставаясь в сантиметре от ее лица, чувствую, как ее дыхание касается моего рта, как сердце стучит в унисон с моим. И в этой тишине я понимаю — я бы сдох, если б она меня не удержала.
— Я люблю тебя, — хриплю, глядя ей прямо в глаза, как на исповеди перед палачом, без украшений, без маневров, просто так, как есть — голо, с нутра. И вижу, как ее дыхание сбивается, как грудь вздрагивает, как зрачки расширяются, будто я ударил ее словами по сердцу, не сильно, но точно. Я не планировал, не ждал момента, просто сказал, потому что не мог иначе, потому что в жизни слишком много «потом», которые не наступают, слишком много «успею», которые сгорают вместе с телом в гробу. Она смотрит на меня сквозь слезы, губы дрогнули, как будто хотели улыбнуться, но вместо этого она заплакала — тихо, беззвучно. Прижала мою ладонь к своей щеке, как будто спасалась от всего мира, и, не отводя взгляда, прошептала, почти беззвучно, но так, что это врезалось в грудную клетку как нож.
— Я люблю тебя.
Я не ожидал. Не просил. Не требовал. Но внутри будто рвануло. Не взрыв — ядерная вспышка, как свет в полной тьме, как белое пятно на черном холсте, как глоток воздуха, когда тебя уже топит. Это было больно, но совсем по-другому — боль нужная, правильная, та, ради которой живут, если уже не осталось ничего. Я резко притянул ее к себе, в одно движение, так, как будто она — мой последний шанс остаться человеком, вцепился в нее с жадностью, как в воздух, как в жизнь, и прижался губами — грубо, с рычанием, с голодом, впился, раздирая ее дыхание, смешивая его с моим, языком пробивая путь внутрь, глубже, сильнее, сжимая ее так, будто хотел вплавить в себя, растворить, забрать. Руки зашли за ее талию, сомкнулись на спине, сдавливая до хруста, прижимая так плотно, что дышать становилось невозможно, но было плевать, потому что это был не поцелуй — это была ярость, жажда, спасение, искупление, и она не отстранялась, наоборот — вцепилась пальцами в мой затылок, притянула, будто боялась, что исчезну, и целовала в ответ, рвано, до стонов, до дрожи, до той самой черты, за которой уже нет слов, нет боли, нет воспоминаний, только пальцы, скользящие по коже, судорожное дыхание, и отчаянное желание быть не рядом — быть внутри, единым целым, без остатка, без границ. Я чувствовал, как она выгибается навстречу, как сжимается в моих руках, как поднимается в ней жар.