Я не ответил сразу. Глянул еще раз. Пятно — точно кровь. Запах. Все совпадает. Я вылез, встал, молча подал Шурке.
— Его, — сказал я тихо. — Его.
Костян достал пакет, завернули, как могли. Без следов.
Я смотрел на Волгу. На асфальт, где кровь Васьки когда-то была. На этот двор, в котором все случилось. И было ощущение, будто я стою не на улице, а на чьей-то могиле. Мне хотелось завыть. Но я просто стоял. Сжимал кулаки. И думал — теперь его не вытащат. Этот кусок ткани — это не слух. Это не слова пацанов. Это железо. Это конец его игре.
Мы ушли быстро. Без разговоров. Воздух был тяжелый, как будто город тоже что-то понял. Рыжий, брат… мы рядом. Мы тебя не оставили.
Когда мы шли к моему дому, у меня в животе свернулся холодный камень. Я знал, как он встретит. И пацаны знали — мы даже не обсуждали, просто молча шагали, как к прокурору без адвоката. Подъезд наш облупленный, с облезлым «ЛИФТ НЕ РАБОТАЕТ» и запахом старого кваса, был мне как родной ад. Каждый скрип ступени я знал наизусть. На четвертом мой отец всегда оставлял в замке ключ изнутри — чтобы не шумели. Я стукнул три раза. Тихо. Потом пацански, четко. Открыл почти сразу. На нем — старая алкоголичка-майка, тренировочные штаны и взгляд, который я знал с детства. Такой взгляд был у него, когда он выводил пьяного из квартиры, а тот плевал в лицо. Сухой, отточенный, как удар в поддых.
— Ты че, пресс-конференцию собрал? — проговорил он. — Мне с работы не хватило, ты мне тут театр привел?
— Разговор, — выдал я. Глухо.
Он посмотрел поверх меня, на Шурку и Костяна.
— А эти что? Свидетели? Адвокаты? Или просто по приколу приехали, как клоуны?
— Это по Рыжему.
Он фыркнул. Повернулся, не сказав «заходи». Просто ушел вглубь, оставив дверь открытой. Мы вошли. Тишина. Мать была у тети. Стены — облупленные, все в желтом свете лампы с потолка. На кухне чайник со свистком, как в детстве. Только я уже не пацан. И чай был чужой.
Он сел за стол. Достал сигарету. Закурил. Мы стояли. Он посмотрел на нас, как на ворованных.
— Ну давай, сынок, удиви меня.
Я молча поставил сумку на стол. Достал аккуратно пакет. Размотал. Перчатка. Порвана. Кровь.
— Что это за дерьмо? — спокойно спросил он.
— Под Волгой нашли. Там, где Рыжего положили. Лысый выкинул. Есть свидетель. Есть бабка, что видела, как он уходил в крови. Есть запись с братом — как Лысый просил соврать. Все это здесь.
Костян положил диктофон. Нажал. Голос брата Лысого, хриплый, боится, путается.
Отец молчал. Только курил. Дым шел в потолок. Он выждал, пока запись кончилась. Потом затушил.
— Вы что, идиоты? Думаете, мент — это святой, который бежит с уликой, как с иконой? Это не кино. Тут не справедливость решает, а кто с кем пил, понял? Вы принесли мне бомбу, и я должен что — пойти с ней в отдел и сказать: «Вот, сын принес»?
— Ты мент, — сказал я тихо. — Ты или по уставу, или так же, как они.
— Не учи меня, как по уставу, — рыкнул он. — Ты где был, когда его убили? А? Ты знаешь, что если тебя ткнут пальцем — первым упадешь ты? Даже с этим тряпьем в пакете.
— Потому и пришел. Чтобы не падать, а стоять. Чтобы не меня забрали, когда дело снова завернут в пыль.
Он подошел. Встал рядом. Смотрел на меня снизу вверх, потому что сидел, но все равно давил.
— Если ты думаешь, что я вытяну тебя, как сына, ты ошибся. Ты мне не сын в этом — ты фигурант.
— Хорошо. Но ты же мент?
— Пока еще да.
— Тогда прими улику. Все. По закону. Без соплей.
Он молча посмотрел на пакет. Потом — на диктофон. Поднялся.
— Завтра я передам это в отдел. Через зама. Без имен. Без фамилий. Как от источника. Ты сюда не приходил. Ты ничего не знаешь. Если сработает — будет движение.
— А если нет?
— Тогда готовь зубы, Леха. Потому что тюрьма не спрашивает, кто принес правду. Она жрет всех.
Я кивнул.
Шурка — молча. Костян — тоже. Мы вышли.
На лестнице холодно было, как в морге. Я шел, и мне казалось — отец остался не в квартире, а за спиной, как тень, как голос, который всю жизнь глушишь, но он — всегда рядом. Мы сделали все, что могли. Дальше — как ляжет. Но теперь — хотя бы совесть не в дерьме.
Глава 24
Леха