Айсулу приходила чаще обычного. Ставила новую миску, забирала нетронутую старую, и с каждым разом её глаза становились всё более испуганными. Один раз она даже осмелилась заговорить:
– Ханша, – прошептала она по-русски с сильным акцентом, – есть надо. Умрёшь – хан гневаться будет.
Ханша! Опять это слово. Откуда взяли они, что я ханша? Я пленница, рабыня, военный трофей. Но все в стане – от воинов до служанок – называли меня именно так.
– Отстань, – выдохнула я, не глядя на неё. – Не твоё дело.
Девка поджала губы, но ушла молча. А через час вернулась с новой миской – на этот раз не с похлёбкой, а с чем-то более лёгким. Кислое молоко, кажется, и лепёшки, мягкие, ещё тёплые.
– Хан велел, – сказала она робко. – Если не будешь есть мясо – может, это…
Запах свежей выпечки ударил в голову, как вино. Желудок скрутило так сильно, что я согнулась пополам от боли. Но я всё равно отвернулась к стене.
Айсулу постояла ещё немного, потом вздохнула и ушла.
А я лежала и чувствовала, как предательское тело требует пищи. Как руки сами тянутся к миске. Как разум затуманивается от голода и слабости.
И именно тогда он пришёл.
Вошёл тихо, без своего обычного властного шага. Не ворвался, как делал раньше, а именно вошёл – осторожно, словно боялся спугнуть раненого зверя. Остановился у порога, и я почувствовала его взгляд на себе – тяжёлый, изучающий, недовольный.
– Дура, – сказал он негромко, и в голосе его звучала не злость, а что-то похожее на огорчение. – Глупая, упрямая дура.
Я не ответила. Не потому, что не хотела – сил не было. Язык прилип к нёбу, губы пересохли, как растрескавшаяся земля в засуху. Даже злиться было трудно – злость требует энергии, а энергии не осталось.
Он подошёл ближе, и я услышала, как скрипят половицы под его весом. Опустился рядом на корточки – движение лёгкое, кошачье, привычное для того, кто большую часть жизни провёл в седле.
Протянул руку, коснулся моего лба, и я почувствовала прохладу его ладони на горячей коже. Пальцы у него были жёсткие, покрытые мозолями от рукояти меча, но прикосновение было удивительно нежным.
– Горячка, – констатировал он, и в голосе прозвучала профессиональная озабоченность воина, привыкшего оценивать состояние раненых. – От голода и упрямства.
Он изучал моё лицо, как врач изучает больного. Заглянул в глаза, проверил пульс на шее, коснулся щеки. И я видела в его взгляде не похоть, не жестокость – беспокойство. Настоящее, неподдельное беспокойство.
"Что ж ты делаешь со мной, степная псина? – подумала я слабо. – Зачем притворяешься, что тебе не всё равно?"
Поднял меня – легко, как ребёнка, и я не сопротивлялась. Не могла. Тело стало ватным, невесомым, чужим. Руки безвольно повисли, голова откинулась назад. Он усадил меня спиной к своей груди, одной рукой поддерживая под мышками, а другой потянулся к миске с водой.
Его тело было тёплым, сильным. Пахло кожей, потом, чем-то мужским и опасным. Сердце билось у меня за спиной – ровно, мощно, как у того, кто никогда не знал страха.
– Пей, – приказал он, поднося кружку к моим губам.
Голос был мягким, но неумолимым. Не просьба – требование. Он не привык, чтобы ему перечили.
Я попыталась отвернуться, но рука его оказалась на затылке, крепко, неумолимо. Пальцы зарылись в волосы, массировали кожу головы – и от этого по всему телу прошли мурашки.
– Пей, или буду поить насильно.
В словах не было угрозы – только констатация факта. Он поить насильно, если понадобится. Разожмёт челюсти, вольёт воду, заставит проглотить.
Вода коснулась губ – прохладная, чистая, живительная. И тело предало меня снова. Предало, как предавало всегда, когда дело доходило до выживания. Я пила жадно, судорожно, как пьёт умирающий от жажды, забыв про гордость, про принципы, про всё, кроме жгучей потребности напиться.
– Вот так, сайхан, – пробормотал он довольно, и в голосе его звучала нежность, от которой внутри что-то сжалось. – Вот так. Хорошая девочка.
"Хорошая девочка"! Словно я его домашняя зверушка, что наконец согласилась принять лакомство из рук хозяина.
Когда кружка опустела, он отставил её и снова усадил меня к себе спиной. Я чувствовала тепло его тела, слышала, как бьётся его сердце – ровно, спокойно, как у того, кто привык побеждать. Чувствовала, как поднимается и опускается его грудь, как дышит он – глубоко, неторопливо.
И, проклятье, в этих объятиях было что-то успокаивающее. Что-то, что заставляло расслабиться, поверить, что я в безопасности.
– Теперь есть будешь, – сказал он, и это не было вопросом.