И в тот момент я понял, что все кончено.
Ничего не осталось.
Ни семьи.
Ни дома.
Ни матери.
Только мы двое, в этой вонючей, захлебнувшейся перегаром хрущевке, с тараканами, с пустым холодильником, с криками за стеной и с водкой, которая, похоже, стала единственной, кто батю теперь обнимает по ночам.
Я резко моргаю, отгоняя эти ебаные воспоминания, снова делаю затяжку, выпускаю дым, смотрю в темное небо.
Где, мать твою, Леха?
Мне срочно надо отвлечься.
Потому что если я еще хоть секунду пробуду в этом районе, с этими мыслями, то точно сойду с ума.
Глава 4
Леха
Я прищуриваюсь, ухмыляюсь. Ну-ка, ну-ка. Это что, прикол? Может, меня глючит? Но нет. Все реально. Она кладет сумку на стол, медленно проводит взглядом по классу, будто сразу оценивает всех. Бровь чуть-чуть дернулась, когда ее взгляд натыкается на меня. Только на секунду.
Класс замирает. Рыжий давится смешком, Шурка толкает меня локтем в бок, шипит:
— Гром, ты видел?
Вижу, конечно.
Я ухмыляюсь, медленно вытягиваюсь вперед, чуть склонив голову, скользнул по ней взглядом — с макушки до носков туфель.
— Ну здравствуй, училка.
Она не реагирует. Делает шаг к доске, берет мел, пишет свою фамилию аккуратным ровным почерком.
На доске появляется: "Лебедева Екатерина Сергеевна"
Лебедева, значит. Запомню.
Тишина в классе какая-то странная, натянутая.
Она поворачивается, руки за спиной, взгляд ровный, холодный.
— Добрый день. Я ваш новый учитель литературы. Екатерина Сергеевна.
Голос спокойный, без дрожи. Как будто она не в этом классе, не со мной, не там, где в любом подъезде могут нахуй с ножом встретить.
Я разминаю пальцы, откидываюсь назад, ухмыляюсь.
Думает, что может просто продолжить, как будто ничего не было?
Как будто мы не встречались?
Как будто я не видел ее, не чувствовал ее страх, ее злость, ее раздражение?
Хорошо.
Давай поиграем, Лебедева.
Я сижу, широко раскинувшись на стуле, руки закинул за голову, ноги вытянул вперед, будто мне вообще похуй, но внутри уже начинает закипать что-то черное, медленное, тягучее. Она стоит у доски, ровная, холодная, будто вообще не отсюда, не с этого района, не из этого мира. Сука, как будто бы стеклянная — чистая, гладкая, и никакой грязи на ней не прилипнет. Не споткнется, не дрогнет, не сорвется на крик. Это бесит. Это так бесит, что хочется засмеяться. Хочется посмотреть, сколько продержится, когда ее начнут давить.
Я чуть подаюсь вперед, ухмыляюсь, говорю медленно, почти лениво, будто только что зевнул:
— Че, училка, тебя тут долго мучить будем или сама сбежишь?
Тишина.
В классе воздух сразу меняется, становится плотнее, как будто в него кто-то налил бензин, и достаточно одной искры, чтобы все к хуям вспыхнуло. Рыжий затихает, Шурка медленно разворачивается, прикрывает рот кулаком — будто кашляет, но я знаю, что он ухмыляется. Девки перестают шарить в тетрадях, малые с задних парт вытягивают шеи, всем, сука, интересно, что будет дальше.
Она тоже молчит. Не вздрагивает, не морщится, даже бровь не дергается. Как будто не услышала. Как будто я вообще никто, просто шум, просто ветер, который пролетел мимо.
Но потом, очень медленно, она поворачивает голову, смотрит прямо на меня, и в этих ее серых глазах столько, блядь, пустоты, что у меня внутри все сжимается.
— Долго, Громов, — спокойно говорит она.
И поворачивается обратно к доске.
Я щурюсь, ухмылка исчезает, пальцы сами сжимаются в кулак. Меня никогда в жизни так не игнорировали. Никогда. Обычно люди, когда я говорю, реагируют. Пацаны хохочут, бабам неуютно, малые жмутся, а училки либо начинают визжать, либо делают вид, что не боятся, но у них в глазах всегда мелькает страх.
Но у нее?
Нихуя.
Как будто я не стоял перед ней вчера, не улыбался ей криво, не шел рядом, не шептал ей всякие дерзкие вещи, от которых любая другая бы уже задергалась, а эта просто взяла и ушла, как будто я вообще никто.
И сейчас — та же херня.