Я собрал свои вещи, не оглядываясь. Бросил несколько старых, затёртых вещей в рюкзак и уехал. Дорога в деревню была долгой, почти нескончаемой, и я чувствовал, как каждое километровое деление на дороге вытягивает из меня последние силы, как каждый поворот забирает ещё немного моего терпения. Воспоминания разрывали меня на части, пока я вёл машину по пустынному шоссе. Я смотрел на тёмные силуэты деревьев, которые мелькали за окном, и думал о ней. О её лице, о том, как она смотрела на меня в ту последнюю ночь. О её губах, которые шептали моё имя, как молитву, и как в этих словах был страх, боль и что-то ещё, невыносимо тяжёлое.
Я ехал, как будто в этой дороге был смысл. Как будто она могла меня спасти, очистить от всех этих мрачных мыслей, от боли, которая заполнила каждый уголок моего сознания. Но она не спасала. Она была лишь продолжением моего отчаяния.
Путь к старику Потапу был как возвращение к истокам. К самому себе. Каждый километр, который я проезжал, отрезал меня от города, от его шума, от всего того, что я оставил позади. Я проезжал пустые, забытые дороги, полные ям и трещин, словно время их обошло стороной, словно они существовали в своём собственном мире, где не было места ни боли, ни страданию, ни любви. И это было похоже на меня. Я тоже существовал в своём собственном мире, который был разорван на куски, и теперь я возвращался к тому, кто мог бы помочь мне понять, как собрать эти куски снова.
Когда я приехал в деревню, солнце уже клонилось к закату, и его последние лучи растекались по небу, окрашивая его в кроваво-красные оттенки. Как будто кто-то вырезал этот день из плоти, оставив после себя лишь рану, которая медленно затягивалась, но всё ещё болела. Деревня встретила меня тишиной, почти зловещей, нарушаемой лишь слабым шорохом ветра. Я знал, где искать его. Ту самую старую, покосившуюся лачугу, где когда-то провёл месяцы, пытаясь отвыкнуть от дури.
Тогда я не знал, зачем остался там. Просто пришёл к нему, когда всё рухнуло. Как пёс, которого выгнали на улицу, и он нашёл себе укрытие. Я изматывал своё тело, чтобы забыть, чтобы снова стать собой. Потап помогал мне, не говоря ни слова. Приносил воду, когда я задыхался от судорог, сидел рядом, когда я корчился в бреду, видел меня в грязи в блевотине и не отворачивался. Теперь я возвращался к нему снова, потому что никто другой не мог мне помочь.
Он ждал меня на крыльце, как будто знал, что я приеду. Как будто чувствовал, что я снова нуждаюсь в его молчаливой, незыблемой мудрости. Его лицо было морщинистым, словно изрезанным глубокими бороздами времени, но в этих морщинах не было ни капли осуждения. Только спокойное понимание, которое меня даже бесило. Будто он видел меня насквозь, до самого дна, до той тьмы, которая клубилась внутри, и это не пугало его.
Я вышел из машины, сел напротив него на старый, скрипучий стул, который тут же закачался подо мной. В воздухе стоял запах прелых листьев и земли, будто вся деревня была пропитана осенью, застрявшей здесь навечно. Я не знал, с чего начать. Слова словно прилипли к языку, не желали выходить. Но мне нужно было говорить. Если я не скажу всё сейчас, то никогда больше не смогу.
— Я видел их, — начал я, и голос был хриплым, как у человека, который не говорил слишком долго. — Алису и Шамиля. Мой сын... он жив. И она с ним.
Потап молча слушал. Он всегда слушал молча. Я знал, что он не станет меня перебивать, не станет задавать вопросы. И это помогло. Словно весь груз, который давил на грудь, начал медленно освобождать меня.
— Я хочу вернуться к ним, Потап. Я хочу быть с ними. Но я не знаю, как. — Голос дрожал. Чёртова слабость, чёртово отчаяние, которые никак не удавалось скрыть. — Я потерял их однажды. Я сам всё разрушил, и теперь не знаю, как собрать всё это снова. Я боюсь, что снова испорчу всё. Я боюсь, что принесу им ещё больше боли, что... — я замолчал, сглотнул, пытаясь удержать эти слова внутри, но они всё равно вырвались. — Я боюсь, что не смогу стать таким, каким они хотят меня видеть.
Старик долго смотрел на меня. Его глаза были глубокими, тёмными, полными невысказанных мыслей. Я чувствовал, как он проникает в самую глубину моей души, видит то, что я сам не мог назвать словами. Потом он медленно выдохнул, и этот выдох был как осенний ветер, проникающий под кожу.
— Если хочешь вернуть её, тебе надо сначала вернуть ей то, что ты отнял, — сказал он, и в его голосе не было ни тени сомнения. Я напрягся, не понимая, о чём он говорит. Что я мог ей вернуть? Себя? Жизнь, которую разрушил? Я не знал. Но он продолжил, и его слова были как лезвия, режущие правду прямо на мне. — Ты сам отнял у неё ребёнка. Теперь верни его. Только так ты сможешь искупить свою вину. Только так ты сможешь ей что-то предложить.
Эти слова пронзили меня насквозь. Я замер, как будто меня ударили в живот, и воздух вылетел из лёгких. Я никогда не думал об этом так. Никогда не задумывался, что искупление начинается с того, чтобы вернуть то, что ты сам разрушил. Я всегда думал, что мне нужно просто стать лучше, стать чище, сильнее, и тогда я смогу прийти к ней и предложить себя. Но старик видел глубже. Он видел то, что я пытался скрыть от себя.