Священник обернулся, когда я, поднявшись, подошел к нему. В пальцах он теребил висевшее на шее колесо. Лицо старика избороздили морщины, а щеки блестели от слез. Я не сказал ни слова. Просто не нашелся.
А потом… зазвучала музыка.
Поначалу среди окровавленных камней тихим эхом заметались простенькие ноты. Но вот аккорды слились в такт, а такты сплелись в мелодию, и вскоре я молча и пораженно слушал, как она, такая нехитрая, нарушила и заполнила ужасную тишину вокруг.
На стене, играя на лютне, сидел юный Беллами.
То была не просто мелодия, а подлинные чары. Начинались они как извлеченная из струн спираль меланхоличного рефрена и заканчивались дрожью, волнами по коже, от которых у меня в сердце срывало якоря. Подобной песни я прежде не слышал: она могла заставить камни плакать, а ветер – стихнуть из страха упустить хотя бы маленький робкий печальный момент. В ней слышалась боль и тоска, полнота и потребность, а каждая перемена, когда мелодия начинала звучать громче, поднимала тебя все выше, раскрывая – без слов, таких слабых и немощных, – невыразимую истину. Описывала горько-сладкий круг вроде жемчужно-белого серпа ангельских крыльев: сперва – к пику, а после – вниз, затихая, назад к теплым, как тлеющие угли, нотам, звучавшим в начале. Вот она уже шептала едва-едва слышно, и шелковисто лаская твой больной лоб поцелуем, говорила, что у всего есть конец, а значит, есть он и у тьмы, и здесь, сейчас, в этот яркий благословенный момент, сам ты живой и здоровый.
Сыграв последний аккорд, похожий на тепло поцелуя на губах, Беллами замер и опустил голову. Хлоя же сидела, запрокинув лицо и рыдая, а мы с Рафой вернулись, зачарованные мелодией, назад во дворик. Диор промокнул ресницы рукавом, и даже Сирша утирала глаза. Я и сам, коснувшись щек, с удивлением обнаружил, что они влажные. В сердце, однако, грусти не было.
– Святые мученики… – тихо произнес я.
– Это было… прекрасно, Беллами, – прошептала Хлоя.
– Merci, сестра Саваж.
– У этой песни есть название?
Беллами потеребил ожерелье на шее, задержавшись на последней ноте.
– Чтобы барда признали мастером его же коллеги по Opus Grande, он должен сочинить семь песен. Семь песен, посредством которых сможет поведать истину о мире. Эта – моя шестая, «Скорбь и утешение».
Я покачал головой, окинув Беллами взглядом.
– А седьмая?
Юноша улыбнулся и бережно убрал лютню.
– Я пока не нашел ее, Угодник. Вот почему покинул Августин и мою божественную императрицу. Чтобы воспеть истину мира, мне сперва надо ее узреть, но вот когда найду эту песню, то вернусь в их объятия.
Повисла странная тишина: свистел ветер, но отчего-то было тепло. И в ней Диор задал вопрос, который мучил умы всех нас:
– Что же нам теперь делать?
Хлоя с Беллами обернулись ко мне. Рафа так и смотрел на бойню.
– Лошадей в конюшнях нет, – вздохнул я. – Зато в трапезной еще осталась пригодная еда. В винокурне – водка. Наполним желудки чем-нибудь горячим, и все покажется не так уж мрачно. – Я взглянул на Хлою. – Может, вы с Диором и Рафой сготовите еду, сестра?
Хлоя кивнула.
– Займешь руки – займешь и ум.
По залитому кровью дворику она подошла к Рафе, который так и стоял молча, неподвижно. Потом она что-то тихо сказала священнику, и тот моргнул, словно вспомнив, где находится, и позволил себя увести за сводчатые дубовые двери. Беллами спустился со стены. Сирша присоединилась ко мне, а Феба сгустком дыма скользнула за ворота.
Я же зашнуровал воротник на лице и, посмотрев по очереди на барда и рубаку, сказал:
– Пора жечь костры.
XIV. Лиат
Во рту стоял сильный привкус горелого мяса. Сжигать тела мы взялись в нескольких сотнях ярдов вниз по склону холма, и дым поднимался в густо сыплющее снегом небо. Я уже бросал на погребальный костер последнее – мальчишку лет двенадцати, – когда прискакала Феба.
Солнце еще не село, и львица размытым пятном заметалась от одной длинной тени к другой – видны были только рыжий мех да золотистые глаза. Сирша опустилась на колено, а зверь подбежал к ней, потом обскакал кругом, рыча и хлеща себя хвостом по бокам.
Рубака прищурилась и тут же посмотрела на меня.
– Беда идет.
– Дантон?
Она покачала головой и сняла со спины секиру.
– Другая.
Я глянул вниз и стиснул зубы при виде смутного красного пятнышка, медленно двигавшегося в нашу сторону сквозь серую пелену.
– Монастырь – освященная земля. Вы обе отступайте в обитель. Живо. – Глянув на Сиршу, я мельком улыбнулся. – Большое пожалуйста, на коленях прошу.
Рубака фыркнула, и мы втроем вернулись за ворота. На стене уже стоял Беллами: арбалет он зарядил просмоленным болтом, а рядом с ним горел в бочке огонь. Мы с Сиршей, с оружием наготове, задержались у порога.