Глава 27
Я просыпаюсь в тишине, такая же, как вчера, как позавчера, как в тот день, когда всё оборвалось. Первые секунды — это адское между: мозг ещё не проснулся, сердце уже бьётся. В этих секундах всегда живёт надежда, что всё это был сон. Что вот-вот зазвенят детские шаги, что в комнате раздастся её голос, капризный, тоненький, с утра хрипловатый. Что она закричит из кроватки: "Ма-ма!" И я встану, как всегда, шатаясь от недосыпа, шлёпая босыми пятками по полу, возьму её на руки и прижму к себе, вдохну запах её шеи, молочный, теплый, мой. Но я поворачиваю голову — и каждый раз натыкаюсь на ту же пустоту. Кроватка стоит там же, где и всегда. Белая, с мягкими бортиками, с розовым зайцем на подушке, с одеялом, которое она так часто скидывала ножками. Только теперь она — мёртвая. Не в буквальном смысле. А как музей. Памятник тому, что когда-то было жизнью. Я сжимаю в пальцах телефон — он стал продолжением моей руки, будто прирос к ней, будто стал протезом, которым я цепляюсь за её голос. Я с ним в кровати, в ванной, под одеялом, в коридоре, даже под душем, где вода стекает по экрану, а я всё равно смотрю — вдруг. Вдруг что-то. Любой знак. Любая весть. Я набираю снова и снова. Полиция. Дежурная часть. Те самые равнодушные голоса. «Данных нет, проверок не поступало, обращайтесь позже.» Позже — когда? Когда из неё вырастет девочка, не знающая, кто я? Когда он назовёт себя отцом и сотрёт из её памяти моё имя, мою кожу, мою душу? Я звоню в больницы. В приюты. В морги. Да, в морги тоже. Там, где пахнет смертью. Потому что всё уже возможно. Любой кошмар. Голос на том конце, скучный, механический, как голос автоответчика: «Нет, не поступала. Нет, не совпадает. Нет…» Я вешаю трубку, и всё внутри становится светлее — не в смысле лучше, а так, как выцветает ткань, если её оставить под солнцем. Я чувствую, как что-то уходит. Как будто изнутри медленно вытягивают цвет, насыщенность, запахи. Всё становится плоским, блёклым, как будто мир размыли мокрой тряпкой. И только одно остаётся живым — боль. Боль в груди, как тяжёлый камень, на котором выгравировано её имя. Анита.
В холодильнике умирает всё так же, как и я. Йогурт, который когда-то любила Анита, давно вспух, пластик выгнуло, от него несёт тухлым молоком и чем-то кислым, почти обидным. В супе плавает плесень, как белые лепестки, только это не лепестки, а гниль — круглая, жирная, ухмыляющаяся мне прямо в лицо. Я не выкидываю ничего. Зачем? Зачем открывать, если я не ем? Зачем есть, если во мне больше ничего не живёт? В квартире пахнет застоем, как в больничной палате после смерти. И в этой тишине слышно только моё дыхание — тяжёлое, рваное, как у человека, который тонет, но никак не может захлебнуться окончательно.
Я сижу у окна. Уже не помню, который день. Может, четвёртый. Может, седьмой. Я слежу за улицей, как собака на цепи. И каждый раз, когда по тротуару пробегает девочка в куртке, в шапке с помпоном, с косичками — я замираю. И в голове пронзительно, как выстрел: она. А потом — не она. Слишком высокая. Слишком светлая. Не те волосы. Не те глаза. Всё время — не те. И с каждым таким «не та» во мне что-то проваливается, ломается, как лед под ногами. Я сжимаю телефон в ладони, как кость, как последнюю надежду, как гранату без чеки. Матвей звонит. Он звонит всегда. Несколько раз в день. Он стучится, шепчет в трубку, зовёт. Я вижу его имя на экране, но не отвечаю. Потому что я не могу говорить. Не могу слушать. Не могу даже слышать его голос. Он живой, а я — нет. Я не встаю. Даже в туалет не иду. Я просто сижу. Иногда падаю на пол, а потом с ползанием возвращаюсь к окну. Как будто в этом стекле — проход к ней.
Матвей ломится. Каждый день. Приходит, как спасатель. С едой, с мольбами, с глазами, полными отчаяния. Он кричит за дверью, что любит меня. Что мы справимся. Что найдём её. Он умоляет меня жить. Кричит. Тихо шепчет. Говорит, что не выдержит, если я сдамся. Но я уже давно сдалась.
Сегодня он выломал замок. Я слышала, как дверь хрустнула, и он влетел в комнату. А я — на полу, в углу. Колени к груди. Пот стекает по шее, по лбу, слёзы давно высохли. Я просто качаюсь взад-вперёд, как в детстве, когда забивалась в шкаф и притворялась, что исчезаю. Он бросился ко мне, обнял, сжал в себе, как будто пытался вдохнуть в меня жизнь. Он трясёт меня за плечи, зовёт по имени, орёт, что больше так не может. Плачет. Громко, без стыда. Его слёзы капают мне на лицо. Он целует мой лоб, шепчет, что любит, что не бросит. А я просто смотрю сквозь него. На стену. На угол. На паутину в щели. Он живой, а меня уже нет. Я ушла туда, где моя дочь. В тень. В пустоту. В небытие, из которого не выбираются.
А потом еще и тетя умерла…Словно добило меня, накрыло. Никого не осталось. Одна навечно.
Сначала было вино. Красное, терпкое, сладковатое, как обман. Я пила из бокала, стараясь делать вид, что просто успокаиваю нервы. Как будто всё ещё держу себя в руках. Как будто контролирую хоть что-то. А потом — бутылка. Потом — другая. И вот уже вино кажется детским соком, слабым, пустым, а внутри хочется чего-то сильнее, чтобы сжигало, чтобы выжигало память, чтобы растворяло голоса, запахи, имя. Появляется водка. Потом что попало. Всё, что горит. Всё, что можно проглотить, чтобы хоть на миг не чувствовать этой рваной, кричащей боли, в которой я больше не женщина, не мать, не человек — а пустая оболочка, заточенная в аду.