– Что ты хочешь, чтобы я рассказал? – наконец отвечает Голод. – Хочешь, чтобы я рассказал про себя что-то человеческое? Даже если бы во мне и было что-то истинно человеческое – а его там нет, – ваш род уже давно это растоптал бы.
Должно быть, он намекает на пытки, которые претерпел от наших рук. Я почти готова спросить об этом, но понимаю, что тогда в его голосе снова зазвучит злоба. Эта его сторона меня не интересует, его гнева мне хватает и днем.
– Ладно, тогда расскажи о себе что-нибудь нечеловеческое.
Снова долгое молчание. Кажется, я чем-то шокировала Жнеца, хотя понятия не имею, чем именно.
– Я чувствую… все, – говорит он наконец. – Каждую травинку, каждую каплю дождя, каждый сантиметр выжженной солнцем глины. Я – налетающая буря. Я – ветер, несущий и птицу, и бабочку.
Постепенно его голос начинает звучать увереннее.
– Сейчас, когда я принял эту форму, – он едва касается своей груди, – ощущения слегка притупились. Но все равно я все чувствую.
Забыв о последней пластине на его руке, я придвигаюсь ближе, завороженная его словами. Судите как хотите, но я люблю хорошие истории.
– В этом разница между мной и моими братьями, – продолжает Голод. – Мы все созданы для того, чтобы опустошать мир, но у нас есть свои отличия. Война – самый человечный, за ним, пожалуй, идет Мор. Но даже Танатос – Смерть – и тот тесно связан с жизнью. Я же среди них наименее живой. У меня больше общего с лесными пожарами, облаками и горами, чем с чем-то еще. Поэтому быть живым и дышащим – это что-то давящее, неприятное. Я… заперт в этой плоти.
Я слегка откидываюсь назад, пытаясь осмыслить его признание.
Он вздыхает.
– Я просто хочу, чтобы это закончилось, – признается он. – Хочу снова стать тем, кем был когда-то, вот и все.
Голод неотрывно смотрит в какую-то точку между полом и стеной, но через несколько мгновений поворачивается ко мне, словно только что осознав, что я сижу рядом с ним, и резко встает.
– На рассвете мы уезжаем. Отдыхай, пока можешь. Завтра отдыха тебе не видать.
С этими словами он выходит из комнаты, но на пороге останавливается.
– Еще кое-что нечеловеческое обо мне, цветочек. – Голод слегка поворачивает голову в мою сторону. – Я не просто существую. Я изголодался.
Глава 20
На следующий день Голод, как обычно, верен своему слову: к восходу солнца мы уже снова в пути, и дом, где мы останавливались на ночь, не более чем забытый сон.
Рана моя побаливает, когда я болтаю ногами. Наконец-то на мне новые сапоги – обшарпанные, покрытые грязью и, конечно, чужие. Но я все-таки прихватила их, несмотря на угрызения совести. Как ни удивительно, они пришлись как раз впору.
Еще я взяла кожаный ремень, чтобы затянуть на талии свое белое полотняное одеяние, которое при свете дня больше похоже на самую обыкновенную ночную рубашку.
Вид у меня дурацкий, но, по крайней мере, я жива. О большинстве людей в этих краях такого сказать нельзя.
– В тот день, когда мы встретились во второй раз… – говорит Голод, прерывая мои мысли. – Зачем ты искала меня?
Вот так думаешь себе о поясах и ночных рубашках, и тут вдруг всадник со своими экзистенциальными вопросами.
– Ничего я не искала, – говорю. – Ты сам пришел в мой город.
– Ты могла бежать.
– Рано или поздно ты бы меня настиг.
– М-м-м… – Его рука лежит у меня на бедре и теперь начинает лениво поглаживать ткань на нем. Он наклоняется ближе. – Ты думала, что я тебя узна2ю.
От его голоса и от близости его губ по коже бегут мурашки.
Да. Конечно, я так и думала.
Через мгновение всадник продолжает:
– Я точно помню, как ты выглядела в тот день, когда спасла меня, – признается он. – Если бы я тебя действительно искал среди других, то узнал бы, но в последние пять лет я ни на кого не смотрел.
Я помню, как зол был Голод, перед тем как разрушил дом моего детства. Не знаю, что именно произошло с ним в тюрьме – эти тайны умерли вместе с теми, кто его мучил, – но очевидно одно: что бы ни случилось с ним, это сделало и без того жестокого человека гораздо, гораздо более жестоким.
– Зачем ты вообще меня спасала? – спрашивает Жнец.
Этот вопрос он задает уже не в первый раз, но, видимо, ему хочется снова услышать мой ответ. А может, он какого-то другого ответа ждет: не думаю, что человеческий альтруизм ему по душе.
– Потому что молодая была и глупая.
В голосе у меня звучит нотка горечи.
Я чувствую, как пронзительные глаза Голода буравят мой затылок. Съеживаюсь под его пристальным взглядом, чувствуя необходимость объясниться.
– Я потеряла маму еще в младенчестве, а отца – в двенадцать лет. После смерти отца его сестра взяла меня на воспитание. Она… не была доброй. У нее уже было пятеро детей, и еще один ей был ни к чему. Она ясно давала мне понять, что я обуза.
Я глубоко вздыхаю.