Не знаю сколько прошло — может, два дня, может, три, может, вечность вонючая, протухшая, как тухлое яйцо в заднем кармане подштанников, — все слилось в один серый гул, где лампа под потолком мигает, как нервный тик, и каждый вдох — как глоток гнили. Эти двое молчали сначала, как мрази выжидающие, как крысы, что сидят под плитой и ждут, когда у тебя рука дрогнет. Не то чтобы затаились, просто чувствовалось — чуют, принюхиваются, ищут трещину в тебе, чтобы ссать потом туда струей. Я лежал, не ел, не говорил, смотрел на трещину в стене, считал швы на бетоне, думал, как сдохнуть можно, чтоб не жалко было, или как выжить, чтоб не передрать себе душу в клочья. Они вокруг меня, как мухи над мертвечиной, не лезли, но гудели. А сегодня — поменялось. Что-то в воздухе щелкнуло, как спусковой крючок.
— Ну че, герой, заткнулся? — жирный выдал, жуя какую-то вонючую шкурку от колбасы, — блядь, думал, ты в натуре резкий, а ты… подстрелок.
Я даже не повел глазом, только челюсть сжал. Не задело. Пока. Он продолжил, уже громче, с ухмылкой, как будто тер ногой по роже:
— Мамку твою, слышь, жалко. Пацан у нее говном оказался. Пукнул в зоне — и сдулся.
— Или его телку может… — крысеныш подхватил, гнусный, голос липкий, как сперма на трусах.
Я не помню, как встал. Просто в какой-то момент их рты были слишком близко, и рука уже сама пошла, как будто душа выстрелила кулаком, как автомат длинной очередью. Удар — в нос, в мясо, в хрящ, хрустнуло сладко, как лед зимой под ботинком. Он завыл, как кабан, согнулся, кровь фонтаном, брызги на стену, на мои пальцы, горячие, липкие, живые. Второй не растерялся — прыгнул сбоку, схватил за горло, ногтями вонзился, как крыса, лезет в глотку, рвет. Мы покатились на пол, табуретка отлетела, кружка с чаем перевернулась, кипяток на штанину — мне похуй. Бью его локтем в висок, раз, два — он орет, вырывается, зубы в плечо, сволочь. Жирный, уже шатающийся, с перекошенным лицом, орет “Убью, сука!”, кидается на меня, мы валимся втроем, как связка грязи, мата и крови, лупим, как звери, без техники, без чести, только нутром. Я ногой под ребра, он в меня кулаком по челюсти — вспышка в глазах, гул в ушах, но я держу, не падаю, не сдаюсь. Вижу, как кровь капает на пол, не пойму — его или моя. Плевать. Я живой. Они — уже нет. Они поняли. Я не мякиш. Я не новенький. Я — Гром. И если в этой камере кто-то сдохнет первым — это точно не я.
К добру это или нет — хрен его знает, но факт остается фактом: перевели меня из той помойки, где трое суток как в аду на углях вертелся, в другую клетку, мол, “разнимем, пока не поубивали друг друга”, а то, не ровен час, трупов больше, чем народу на пересменке в ШИЗО окажется. Закинули меня к двум другим. Местечко потише, воздух вроде бы не такой гнилой, и стены не так дышат злобой. На первый взгляд — почище, да только я уже ничему не верю: на воле лицом торгуют, а тут — глазами. Один сидит на шконке, весь ровный, костлявый, лет двадцать пять ему, зубочистка меж зубов, крутит как сигару, будто с ней родился. Второй — постарше, около тридцати, подтягивается на трубке под потолком, сухой, жилистый, майка с него свисает, как с оголенной жилы. У этих в глазах — интерес. Не ненависть. Не страх. Интерес. А я, как на игле: если дернут — рвану, плевать, сколько их. Пусть даже их кулак будет последним, что я увижу.
— Хорошо тебя помяли. Сказал первый, тот что с зубочисткой, не отрываясь от своей деревянной медитации.
Я сел. Спокойно. На новый деревянный гроб, который здесь почему-то называют кроватью. Спина ныла, бок горел, но я не показал ни черта. Наклонился к нему чуть вперед, чтобы он лучше меня услышал, чтоб запах крови моей в лицо его теплым паром ударил.
— Смотри, чтоб тебя не помяли. Голос у меня хриплый, но ровный. Без понтов. Просто чтобы знал, что с гнилью я не только не здороваюсь — я их заранее закапываю в уме.
Он не дернулся. Даже бровь не повел. Вот это уже интересно. Значит не по дешевке играет. Второй в этот момент спрыгнул с трубы, натянул черную майку на сухую грудь и сел на корточки передо мной, как будто собрался в шахматы играть.
— Кирилл. Протянул он руку. Уверенно, коротко. Пальцы кривые, костяшки сбитые, на запястье шрам. Смотрит прямо, не щурится.
Я прищурился. Типа, “дружелюбные мрази” — самый опасный сорт. Те, кто в спину нож втыкает не от злобы, а из принципа.
— Жми руку. Сказал он, уже чуть жестче.
— Леха. Ответил я, и пожал руку. Крепко. Сухо. Как будто весил этот момент. Не сломал, но и не пожалел. И он не отдернул. Уважение? Может быть. Или просто разминка.
— Валера. Протянул второй, тот с зубочисткой. Но руку мою не отпустил сразу. Дернул на себя, как будто хотел что-то показать. Или проверить.